Нерон

 
 

© М.А. Иманов. Текст, 2007.                                                                       

          © Н.М. Иманова. Права, 2007

 

 

                                                                         Михаил ИМАНОВ

 

                                                                              

 

МЕЧ ИМПЕРАТОРА НЕРОНА

Часть первая

ГРЕЧЕСКИЙ КЛИНОК

Глава первая

Луций Анней Сенека, сенатор, не любил быстрой езды. Он не любил ее в молодости, а сейчас, в шестьдесят пять лет, тем более. Старый возница хорошо знал эту его особенность и всю дорогу находился в напряжении, время от времени тревожно оглядываясь назад, где за тонкими занавесками дремал хозяин. Шесть всадников охраны тоже дремали в седлах под равномерный топот копыт и глухое бряцанье доспехов.

Сенатор открыл глаза, ленивым движением руки отодвинул занавеску — справа потянулась оливковая роща, начинались его владения. Из четырех его вилл в окрестностях Рима эта была самой дальней. Дорога утомила его, и сейчас он подумал, что так же его утомила жизнь. Больше, чем он имел, иметь уже было нельзя — по сути, он стал богаче императора и обладал не меньшей властью. Но в последние годы все суетное его интересовало мало: здоровье заметно пошатнулось, и все мысли были не о богатстве и власти, а о смерти. Считая себя приверженцем учения стоиков, он не боялся смерти, но почему-то постоянно думал о ней и не умел заставить себя не думать. Порой у него возникало желание покончить с жизнью самому, а не ждать смерти — не смерть, а думы о ней отравляли его существование. Не жизнь, а именно существование, потому что жизнь давно прошла, и он ясно понимал это. Впрочем, смерть и без того стояла слишком близко — император смотрел на него косо, слушал невнимательно, что было явным признаком надвигающейся немилости.

Он хорошо знал императора Нерона, бывшего своего ученика, и не строил иллюзий — все это закончится гибелью, вот только когда и как? Он не очень страшился будущего, но очень хотел закончить последнее свое сочинение «О едином Боге». В преддверии скорой немилости и близкой гибели в этом был свой резон. Он изложил главные идеи сочинения в последнем письме к Павлу, которое отправил накануне, и теперь тревожился, что послание могут перехватить. Если это случится, то у императора будет веская причина расправиться с ним, хотя, конечно, для расправы всегда найдется достаточно причин. «Сегодня решающий разговор с Никием, я должен убедить его согласиться», — сжав тонкие губы, подумал Сенека, когда повозка уже въезжала в ворота виллы.

Она остановилась у главного входа, слуги бросились помочь ему, но он брезгливым жестом остановил их и вышел сам, разминая затекшие ноги, обутые в мягкие сандалии. На приветствие управляющего он только коротко кивнул и, переваливаясь с боку на бок, медленно вошел в дом.

В триклинии навязчиво пахло розами, и, хотя он любил их запах, сейчас Сенека недовольно поморщился и оглянулся на управляющего — тот бесшумно вошел за ним и теперь стоял чуть согнувшись, преданно глядя на хозяина. Сенека хотел сказать ему о навязчивости запаха, но вместо этого раздраженно спросил:

— Где он?

Старый управляющий с недоумением и страхом поднял седые брови, и хозяин разозлился еще больше:

— Ты стареешь, Теренций, ты стал плохо меня понимать. Я спрашиваю о Никии.

— Он у себя, — быстро отозвался управляющий.

— Он у меня, — недобро усмехнулся Сенека, не в силах подавить раздражение.

— Да, хозяин, — низко склонив голову, отвечал управляющий.

Сенеке стало жаль его. Он посмотрел на увеличившуюся плешь Теренция, его седые редкие волосы и подумал, что сам, наверное, выглядит значительно хуже, тем более что Теренций был лет на десять моложе его.

— Никто не спрашивал о нем? — произнес он уже спокойно, в своей обычной манере, чуть отстраненно.

— Нет, хозяин, — ответил Теренций, подняв голову и глядя на сенатора уже без прежнего страха. — Он выходит на прогулку только по ночам, когда я запираю слуг.

— Хорошо, — кивнул Сенека, — проведешь его ко мне, когда стемнеет. Тогда же подашь ужин, я не голоден, — добавил он отвернувшись и, стараясь шагать твердо, прошел в соседнюю комнату, которая служила ему кабинетом.

Там он скинул плащ, опустился на ложе и закрыл глаза. Так пролежал до темноты, не столько размышляя, сколько предаваясь видениям, наплывшим на него. Все они были страшными: какие-то чудища с людскими головами, люди с головами животных, одутловатое лицо императора, смотрящее на него пустыми глазами, с выпяченной вперед нижней губой, неестественно красной. «От крови, что ли?» — подумал он и, вздрогнув, открыл глаза.

Бесшумно вошел слуга, неся два светильника, поставил их на стол и так же бесшумно вышел, словно не заметив лежащего. Так было заведено у сенатора: с наступлением темноты вносить светильники, не окликая хозяина, не беспокоя его. Слуга сделал все как обычно, но сейчас сенатор подозрительно смотрел ему вослед. То, что в доме живет Никий, знал только управляющий Теренций, и никто из слуг не должен был об этом догадываться, а тем более видеть гостя. На Теренция, конечно, можно было положиться, он был предан и аккуратен — но ведь всегда могло произойти какое-нибудь глупое недоразумение и нарушить весь его план, а с ним... разрушить все. Этот его план был опасной игрой, более того, смертельно опасной, и потому весь последний месяц со дня, как Никий поселился на вилле, тревога не покидала сенатора ни днем, ни ночью.

Он тяжело вздохнул, встал, провел по лицу ладонями, и тут же раздался тихий стук в дверь. Прежде чем ответить, он перешел к столу и опустился в кресло, вытянув ноги; потом, придав лицу спокойное выражение, перевел взгляд на дверь:

— Входи.

Тихо ступая, в комнату вошел юноша лет восемнадцати, стройный и красивый, одетый в короткую белую тунику и сандалии с ремнями почти до колен — на греческий манер. Кротко улыбнувшись, он поклонился сенатору.

— Ты здоров? — спросил Сенека, тоже улыбнувшись. — Я рад тебя видеть здоровым и бодрым.

— Ты приехал за мной? — в свою очередь спросил юноша, и лицо его выразило надежду, но, правда, тщательно скрываемую, едва заметную.

— Вчера я отправил твоему учителю Павлу письмо, — не отвечая на вопрос, сказал сенатор. — Поверь, если его перехватят, меня ждут большие неприятности. И тебя, может быть, тоже, — добавил он после некоторого молчания. — Римский сенатор, переписывающийся с вождем назареев, врагом Рима... — Он чуть развел руки в стороны. — Нетрудно догадаться, как к этому отнесутся на Палатине.

— Назареи не враги Рима, а Павел не вождь, — тихо, но твердо произнес юноша.

Сенатор сделал удивленное лицо, указал глазами на кресло напротив и, лишь когда юноша сел, проговорил:

— Может быть, ты и прав, но император думает иначе, и вряд ли кто-нибудь сумеет убедить его в обратном. Он человек... — Сенека прервался, подбирая точное определение, а юноша неожиданно произнес:

— Он не человек.

Сенатор усмехнулся и невольно посмотрел на дверь. Сказал, понизив голос:

— Ты слишком смел, Никий. Это опасно. И не только для тебя.

— Неужели сенатор боится?

Тень недовольства пробежала по лицу сенатора, он крепко сжал рукой поручень кресла, и губы его дрогнули.

— Прости, — сказал Никий, — я не хотел тебя обидеть. Я только хотел сказать, что такой человек, как ты, не может бояться.

— Ты имеешь в виду мое положение в Риме? — Тонкие губы сенатора, раздвинувшись в гримасе, сделались еще тоньше.

— Нет, — спокойно отвечал Никий, словно бы не замечая состояния собеседника, — я говорю о мощи твоего разума, величии твоей души и чести, которая...

— Оставь мою честь в покое, — перебил его сенатор, — эту часть моего существа я потерял давным-давно. И ты это знаешь, я ничего от тебя не скрывал. Я отдал честь за все то богатство, которое имею, и даже если я потеряю богатство и саму жизнь, я все равно не верну чести.

— Я хотел сказать, — начал было Никий, впервые с начала беседы смутившись от слов сенатора, но тот не дал ему говорить.

— Кроме того, — сказал он, — понятие чести у римского сенатора несколько отличается от оного у назарея, коим являешься ты, и в этом смысле нам трудно договориться.

— Учитель говорит, что понятие чести одно для всех, — осторожно заметил Никий.

— Твой учитель, — сдерживая досаду, проговорил сенатор, — частное лицо, а я государственный чиновник, воспитатель императора и его приближенный. Легко говорить о чести, не имея ничего, не управляя ничем, не завися ни от кого.

— Мы все зависим от Бога, — твердо произнес Никий, и глаза его блеснули, — и бедные и богатые. Учитель служит одному только Богу...

— И управляет... — вставил сенатор.

— Он учит, а не управляет, — чуть понизив голос, сказал Никий.

— Хорошо, хорошо, — чувствуя, что разговор приобретает совсем не тот характер, который бы ему хотелось, примирительно проговорил сенатор. — Я не желал обидеть ни тебя, ни Павла, знаешь, как я к нему отношусь. Я очень высоко ставлю его как философа.

— Он не философ.

— Ну, как пророка, если тебе так больше нравится.

— Он учитель, — твердо произнес Никий и сжал губы.

— Пусть будет так, — почти смиренно заметил сенатор, — я не оспариваю это. Скорее я думаю так же. Но я хотел поговорить с тобой о другом. — Он сделал паузу и, пристально посмотрев на Никия, сказал: — Видишь ли, я получил письмо от учителя.

Никий спокойно смотрел на него, и в глазах его не было вопроса.

— Ты понимаешь, о чем я говорю? — спросил сенатор чуть нетерпеливо.

— Да, — кивнул Никий.

— Почему же ты не спросишь, о чем это письмо?

— Оно послано тебе.

«Резонно», — про себя подумал Сенека, а вслух сказал:

— Письмо касается тебя.

— Я слушаю.

— Видишь ли, — после некоторой паузы проговорил сенатор, — учитель хочет, чтобы ты остался в Риме.

— В Риме? — переспросил Никий, и лицо его выразило крайнюю степень огорчения. — Но ведь учитель ждет меня, он сам сказал...

— Это было давно, — перебил его сенатор, пряча глаза. — Сейчас он считает, что тебе необходимо остаться в Риме.

— Но я не хочу оставаться! — воскликнул Никий с такой досадой и горечью, что Сенека подумал: «Сколь он еще молод!» И тут же, изобразив на лице граничащее со страхом удивление, произнес:

— Неужели ты можешь?.. Неужели ты можешь ослушаться учителя?!

— Нет, — спустя несколько мгновений, не поднимая головы, глухо ответил Никий и добавил, все же вскинув на сенатора осторожный взгляд: — Ты можешь показать мне это письмо?

— Нет, — в свою очередь проговорил сенатор и вздохнул, — не могу, я его уничтожил.

— Уничтожил?! — вскричал Никий, делая страшные глаза. — Письмо учителя?

— Да, письмо учителя, — холодно кивнул сенатор. — У меня были на то веские причины.

Аннею Сенеке, сенатору, фактическому правителю Рима, писателю и философу, было неприятно отчитываться перед мальчишкой, но дело требовало того, и он, смирив себя, четко и подробно объяснил Никию, что могло бы быть, попади его письмо и письмо Павла в чужие руки. Больше всего он упирал на то, что в этом случае Павел подвергся бы смертельной опасности. И он закончил удрученно:

— Ты же знаешь, как поступает император с назареями.

Лицо Никия вспыхнуло, и сенатор, предупреждая его восклицание, сказал:

— Я знаю, что тебе неведом страх и ты готов умереть за то, во что веришь. Но дело не столько в тебе самом, сколько в Павле. Думаю, его гибель сейчас была бы большой потерей для всех... — Он хотел сказать лишь «для всех нас», но, чтобы усилить впечатление, добавил: — Потерей для всех нас и для меня в том числе.

Некоторое время Никий смотрел на него недоверчиво и наконец спросил, с трудом произнося слова:

— Так хочет учитель?

— Так хочет учитель, — подтвердил сенатор спокойно и веско.

— Я готов, — неожиданно твердо выговорил Никий. — Скажи, что мне нужно делать.

— Ждать, — сказал Сенека как можно спокойнее, скрывая вспыхнувшую внутри радость. — Ждать и быть готовым войти к императору в любую минуту. Я дам тебе знать когда. Теперь иди и будь осторожен, никто не должен видеть тебя.

Никий встал, почтительно поклонился сенатору и молча пошел к двери. Тут сенатор окликнул его:

— Ты ведь грек, Никий?

— Мой отец был греком, — уклончиво ответил тот.

— Значит — греческий клинок, — едва слышно выговорил сенатор и чуть улыбнулся.

— Я не понимаю тебя, — сказал Никий.

— Потом все объясню, будь терпелив, — проговорил сенатор и жестом руки показал, что беседа закончена.

Едва Никий ушел, он вытянул ноги, сложил руки на груди и долго смотрел куда-то в стену. Лицо его было похоже на маску.

 

Глава вторая

Анней Луций Сенека умел принимать жизнь такой, какой она была, и не строить иллюзий. За долгие годы своей жизни он научился отделять реальное от поэтического и никогда не смешивал две эти половины своего существования. Он пережил трех императоров, намеревался пережить четвертого и меньше всего хотел закончить свою жизнь в тюрьме или в изгнании. Он получил от жизни все, что только может получить человек его звания, ума и талантов. Но при этом ясно понимал, что ум и таланты сами по себе значат мало и их опрометчивое проявление скорее опасно, чем полезно, для человека, а зачастую даже и смертельно опасно. Умение жить он ставил выше, чем умение думать, по крайней мере, ясно сознавал, что без умения жить может не быть возможности думать.

При императоре Клавдии, этом ничтожестве, он уже побывал в изгнании и больше не желал испытывать судьбу. То, что называлось отвагой, принципами, борьбой и все подобные определения, которые он именовал трескучими, он презирал, считая их уделом людей поверхностных и неумных. Он знал, что поэтическая часть жизни напрямую зависит от ее реальной части, и поэтому строго следовал законам реализма. Если эти законы требовали быть льстивым, он льстил, если требовали быть нечестным и вероломным, он был нечестен и вероломен, и дух его при этом не терзался сомнениями.

Зато в другой половине жизни — поэтической — он был самим собой: честным, мудрым, справедливым. Поэтическая сторона жизни допускала эти проявления, а в своей жизни он привык не выходить за рамки допустимого, и те рамки свободы, которые ставила поэзия, казались ему вполне достаточными. То есть чтобы вполне проявить себя, ему этой свободы хватало.

Единственный раз он нарушил установления своей жизни, когда вступил в переписку с главой назареев Павлом, которого иные именовали апостолом или посланцем. Свои философские взгляды он называл учением, и они были не просто отличны от государственных и религиозных установлений Рима, но были для них враждебны и опасны. То есть, в сущности, Павел был настоящим врагом Рима, более опасным, чем это представлялось вначале. Он проповедовал, что нет ни римлян, ни иудеев, ни любых других народов, а есть лишь люди, равные друг другу настолько, что они должны чувствовать себя братьями. Такое положение было противно здравому смыслу и совершенно искажало реальность, которую Сенека привык признавать. Все это могло показаться наивным и даже смешным, если бы воздействие подобных взглядов не было столь серьезным. Не только рабы и бедняки, но и состоятельные люди и даже ученые исповедовали веру в какого-то единого Бога, который делает всех людей равными и потому счастливыми. Этого Сенека понять не мог. Как можно говорить о равенстве! Его нет и никогда не будет, потому что всякий человек отличен от другого: трус никогда не станет смельчаком, а глупый — мудрецом. При каких-то условиях раб может стать господином, но в этом случае он уже не будет равным с рабами.

Нет, Сенека не мог ни понять, ни принять проповедуемого Павлом равенства. Но все же что-то в идеях Павла занимало его. Нечто такое, чего нельзя было постичь разумом. И он, привыкший верить только в то, что можно постичь разумом, мучился от своего непонимания и, главное, от того, что слова Павла проникали в него, жили в нем и тревожили его дух. Порой ему даже хотелось бросить все — Рим, свое богатство, положение, свою поэзию, отправиться к Павлу и жить его жизнью. Такое странное желание походило на приступы неведомой болезни, что проявляется совершенно неожиданно, и в эти минуты ты перестаешь быть самим собой. Потом это проходит, кажется, что болезнь ушла окончательно, но вдруг она проявляется снова, и всякий раз такие приступы делаются все сильнее и мучительнее.

Впервые о Павле он услышал несколько лет назад от родственника жены Клавдия Руфа. Тот был по делам в Александрии и там попал на проповедь Павла. Этот бродячий философ так его заинтересовал, что он задержался в городе, только чтобы еще раз послушать его.

Если бы о Павле ему рассказал кто-нибудь другой, а не Клавдий Руф, он просто отмахнулся бы и не стал слушать. Но Клавдия Сенека уважал, считал его человеком острого ума и глубоких познаний. Восторженность, с которой он говорил о Павле, была необычной. Настолько, что в первые минуты Сенеке показалось, будто Клавдий не вполне здоров. Он прямо сказал ему об этом. Клавдий не обиделся, посмотрел на Сенеку с сожалением и неожиданно сказал:

— Ты сам почувствуешь когда-нибудь, как сильно это забирает.

Сенека, не терпевший неопределенности, сердито потребовал от Клавдия объяснить свои слова. Но тот, словно не замечая резкости собеседника, сказал, что ничего объяснить не может.

— Почему ты не можешь объяснить? — с искренним удивлением спросил Сенека.

— Не сердись, — отвечал тот с недоуменным выражением на лице, — но я не знаю.

Сенека молча ушел в свой кабинет и даже не вышел проводить Клавдия, чем рассердил жену, и вынужден был выслушивать потом ее продолжительную речь про демонстрацию неуважения к ее родственникам. Он возразил, мол, дело здесь не в неуважении, но так как жена, не слушая его, только повысила голос, вздохнул и смиренно дождался окончания ее упреков.

Всю ту ночь он спал плохо, а утром сам отправился к Клавдию. Не понимал зачем, но уж во всяком случае не для извинений. Тот встретил его без удивления и, будто угадав, для чего приехал родственник, снова заговорил о Павле, упомянув между прочим, что тот человек весьма образованный и произведения Сенеки ему конечно же известны. Он так это сказал, будто имел личную беседу с этим Павлом. Подозрения Сенеки усилились, когда Клавдий заявил, что Павел не какой-нибудь иудейский ортодокс, но ученый весьма широких взглядов.

И еще долго рассказывал Клавдий о Павле, словно не мог остановиться, а Сенека слушал, и ему хотелось, чтобы Клавдий продолжал как можно дольше.

Следующие несколько дней Сенека заставлял себя не думать о Павле, но чем больше заставлял, тем больше думал. Наконец, не выдержав, он пригласил Клавдия к себе и, когда тот приехал, прямо попросил свести его с этим иудейским философом.

— Он не иудейский философ, — осторожно поправил его Клавдий. — Иудейские власти тоже считают его врагом.

— Как и римляне! — сердясь скорее на самого себя, чем на Клавдия, воскликнул Сенека.

— Да, это правда, — кивнул Клавдий.

Тогда Сенека сказал, хотя и не собирался этого говорить:

— Значит, ты имеешь сношения с врагами Рима?! — А так как Клавдий молчал, он продолжил: — Имеешь сношения с врагами Рима, не думая о моем положении, уже не говоря о себе самом. Да знаешь ли ты, что будет со всеми нами, если шпионы Нерона дознаются о твоих связях? Все мы будем молить богов, чтобы они даровали нам легкую смерть, но легкой смерти не будет. Ты понимаешь, понимаешь это?!

При последних словах его настиг приступ кашля, и он долго сидел согнувшись, содрогаясь всем телом, с каплями пота на лбу и со слезами на глазах. Наконец он сумел выговорить придушенно и жалко:

— Ты понимаешь, понимаешь это?!

— Понимаю, — необычайно спокойно отвечал Клавдий.

— И ты... — начал было Сенека, но кашель снова прервал его речь, и он не сумел продолжать.

Как же ему хотелось, чтобы Клавдий испугался, сказал бы ему, что никаких сношений он с этим Павлом никогда не имел, признался бы, что и видел его только издалека и все, что он рассказывал Сенеке, было пересказом чужих слов.

А еще лучше, если бы Клавдий признался, что все это придумал, и повинился бы перед Сенекой за свою ложь. Сенека милостиво простил бы его, улыбнувшись и потрепав по плечу, и на этом бы все закончилось.

Сенека смотрел на Клавдия снизу вверх, прижимая платок к губам, и бледное его лицо с красными ободками век словно молило о пощаде. Но Клавдий то ли не понял этого, то ли не захотел понять. Он сказал, глядя на Сенеку в упор:

— Я сведу тебя с Павлом. Несколько дней назад я получил от него послание. Кстати, он спрашивает о тебе.

Признание Клавдия было равноценно государственной измене. В других обстоятельствах Сенека не оставил бы этого без последствий, и родство его жены с Клавдием Руфом не имело бы никакого значения. Да он просто не позволил бы Клавдию гак разговаривать с собой, да и тот не посмел бы. Но сейчас Сенека только слабо махнул рукой, показывая, что не в силах продолжать беседу, и Клавдий, вежливо поклонившись, ушел.

Это только кажется, что человек, прожив долгую жизнь и стоя перед неизбежностью смерти, становится смелее и земные блага, почет и власть не играют для него той роли, что играли прежде. Заблуждается тот, кто думает так. Кто думает так, тот еще молод. Годами или умом — значения не имеет. Почет, богатство, власть дают стоящему на пороге смерти ощущение полноты жизни именно потому, что дней осталось так мало — меньше, чем богатства, меньше, чем почета, и меньше, чем власти.

Сенека боялся, что у него все это могут отобрать и тогда он останется один на один с малым количеством дней своей жизни. За почетом, богатством и славой не видно, что осталась такая жалкая горстка дней, и никто, никто добровольно не хочет увидеть эту горстку.

Он не понимал, как мог решиться на столь опасное дело — сношение с врагом Рима. Он — осторожный дипломат и хитрый царедворец. Во всем виновата, наверное, поэтическая часть его существа. Это она желала опасного и неизведанного, и он не умел противиться ей. Но слишком дорого могло стоить ему это предприятие, и он, начав его, неизменно жалел о сделанном.

 Клавдий свел его с Павлом, хотя Сенека и не подтвердил своего желания после их последней встречи. Клавдий просто принес и положил перед ним на стол послание Павла. Сенека сделал вид, что ничего не видит, а Клавдий, поговорив короткое время о чем-то совершенно не значащем, распрощался и вышел.

Он долго не решался прочитать послание и в первое мгновение, притронувшись к нему, тут же отдернул руку. Наконец все-таки развернул и стал читать.

Этот Павел, как видно, был человеком ловким. Не теряя достоинства, как равный равному, он писал о том, сколь великим представляется ему ум и талант Сенеки. Легко вставлял цитаты из его трагедий и философских трактатов. Создавалось впечатление, что он изучил их глубоко и знает едва ли не наизусть. Собственно, все его первое послание состояло из дифирамбов. И только в самом конце была фраза, в которой сосредоточивалась вся суть письма: «Ошибается тот, кто полагается на один только разум. Он велик и могуч, когда дело касается жизни, но он беспомощен, когда тщится понять, что же там, за чертой смерти. Разум не может взглянуть на жизнь оттуда, из-за черты смерти, для этого необходим другой инструмент. Взгляд же на жизнь из жизни, то есть взгляд разума, представляется мне односторонним».

Это последнее как бы перечеркивало все, что было написано до, и выходило, что великий ум Сенеки (как его характеризовал Павел) не может правильно оценить жизнь в силу его односторонности. Сначала это раздражило Сенеку, потом заставило думать. Он уже знал, что не сможет не ответить: что бы он ни говорил, но принципиальность и любопытство философа оказывались сильнее разумности богача и царедворца. И он несколько ночей подряд составлял послание в защиту разума, а написав и отослав (Клавдий сам пришел за письмом), понял, что вряд ли что-либо сумел доказать — и Павлу, и самому себе. И он ждал ответного послания с таким нетерпением, какого не испытывал, наверное, за все годы своей долгой и богатой событиями жизни.

Павел ответил довольно быстро — не прошло и трех месяцев, Сенека же быстро написал и отправил ответ. Так началась их переписка, продолжавшаяся уже несколько лет и ставшая теперь едва ли не главным делом существования Сенеки. Более того, ему порой казалось, что прежде он не жил или жил как-то не по-настоящему и только сейчас открылась для него настоящая жизнь. И вот что странно: чем больше он напрягал свой разум, тем более глубокие мысли приходили ему в голову, чем яснее он чувствовал немощь своего ума, его невозможность проникнуть во что-то такое, что было неизвестно ему, но было известно Павлу, и потому превосходство последнего выглядело очевидным и время от времени болезненным для Сенеки. И это признание превосходства Павла над ним и одновременно с этим болезненность от признания заставляли Сенеку испытывать и радость, и печаль. Радость от того, что в мире существует великий ум, и печаль от того, что этот ум принадлежит не ему, Сенеке, писателю и философу, фактическому правителю Рима.

 

 

 

С некоторых пор Клавдий Руф очень тревожил Сенеку. Для переправки писем Павлу и доставки ответов Сенека больше не прибегал к услугам Клавдия, легко найдя собственные каналы — возможностей для этого было много. Но Клавдий знал то, чего ему не следовало знать, а в последнее время, когда положение Сенеки при дворе императора серьезно пошатнулось, такое знание стало опасным. Встречались они редко, Сенека избегал Клавдия, но когда все-таки встречались, последний не выказывал ни в словах, ни в поведении ничего такого, что могло бы вызвать подозрения Сенеки. Более того, Клавдий вел себя так, будто ни о чем таком осведомлен не был, и ни прямо, ни косвенно никогда не затрагивал опасную тему. Но именно это и настораживало. Много раз Сенека думал, что делать с Клавдием, но всякий раз откладывал решение, тем более что решение здесь могло быть только одно, а Сенека не желал крови. Он понимал, что ждать опасно, но все-таки ждал. Неизвестно почему. Впрочем, может быть, он уже и не был прежним Сенекой.

Но однажды жена сказала, что Клавдий Руф сообщил об освобождающемся месте претора в одной из северных провинций. Сенека строго и испытующе посмотрел на жену, а та сказала, сделав злое лицо:

— Да, ты должен это сделать.

«Я вынужден это сделать», — произнес он про себя, когда жена ушла, и недобро усмехнулся.

Ничего особенного в просьбе Клавдия Руфа не было — через кого же еще устраиваться на теплые места, если не через высокопоставленных родственников? Все так — не будь этой тайны Сенеки. Клавдий сам подписал себе приговор, и тут уж ничего нельзя было поделать. У него оставался выбор: он мог не говорить Сенеке о Павле, мог не приносить письмо последнего, но он сделал это и теперь должен отвечать жизнью. Но у дела могла быть еще и другая сторона: вдруг все это придумали с Павлом нарочно, чтобы уловить Сенеку, держать его в руках?

Так это было, не совсем так или совсем не так — теперь уже не могло иметь никакого значения. Сенека не хотел жертвовать почетом, богатством и властью ради какого-то Клавдия Руфа, родственника своей жены, которую он не любил. Более того, она ему опротивела — и как человек, и как женщина, — и все, что могло причинить ей хоть какую-то неприятность, было приятно Сенеке. Смерть же Клавдия Руфа не нанесет большого урона человечеству, потому что, в сущности, он был посредственностью. Уважение же, которое он испытывал к Клавдию прежде, прошло, а следовательно, рассуждать больше не о чем и не в чем сомневаться.

Устроить Клавдия на освободившееся место не составило для Сенеки никакого труда — да и должность была не столь значительной. Клавдию было предписано срочно отправиться к месту новой службы. Перед отъездом он приехал поблагодарить родственника и попрощаться. Он выглядел довольным и гордым, даже осанка его сделалась величественной. Произнеся приличествующие случаю слова благодарности, Клавдий спросил, какими же новыми философскими трудами вскоре порадует Сенека Рим. При этом он загадочно улыбнулся, словно спрашивал не о философии, а об интимных похождениях Сенеки. Последний сдержанно отвечал, что государственная служба отнимает у него слишком много сил и времени, так что философии придется подождать.

— Это большая потеря для Рима, — участливо произнес Клавдий.

— Одна из многих потерь, — странно ответил Сенека.

Клавдий попросил объяснить, что тот имеет в виду, но Сенека, потрепав родственника по плечу, сказал с улыбкой:

— Ты скоро узнаешь об этом, мой Клавдий, будь терпелив.

Поздним вечером того же дня в кабинет Сенеки вошел плотно закутанный в плащ человек. Он молча поклонился хозяину до самой земли и остался стоять, не разгибаясь. Так же, не разгибаясь, а лишь выпростав из-под плаща руку, он принял тугой мешочек, поданный ему Сенекой.

— Тебе все понятно? — спросил Сенека, презрительно глядя на склонившегося перед ним гостя.

— Да, хозяин, — глухо проговорил тот, — нападавшие будут убиты уже через час после нападения. Верь мне, я все сделаю сам.

— Если сделаешь все чисто, получишь еще, — сказал Сенека, отойдя к столу и повернувшись к гостю спиной. — А если нет, то лучше тебе не возвращаться. Ты понимаешь меня?

— Да, хозяин, — едва слышно произнес тот.

— Тебя выведут через задние ворота. Иди, — холодно проговорил Сенека и нетерпеливо махнул рукой, хотя гость не мог видеть этого жеста.

Через три дня жена с бледным лицом вбежала к Сенеке и сообщила, что Клавдий Руф убит. Какие-то люди напали на полпути к месту назначения. Сенека уже знал о случившемся, но испуганно посмотрел на жену и, обхватив руками голову, произнес:

— Это моя вина! Лучше бы ему не покидать Рима.

 

 

 
 
 
Rambler's Top100