|
© М.А. Иманов. Текст, 2007.
© Н.М. Иманова. Права, 2007
Михаил ИМАНОВ
ПОНТИЙ ПИЛАТ – НЕБЕСНЫЙ ВСАДНИК
Часть первая
* * *
Меня зовут Луций Бальб, я человек, который сам по себе ровно ничего не значит. Но должны были пройти годы, чтобы я понял это. Долгие годы, целая жизнь.
Я родился в Риме еще во времена принципата Августа. Мой отец из сословия всадников, сколько я помню, занимал довольно высокие должности, несколько лет подряд был претором. Он оказал какую-то важную услугу Тиберию еще тогда, когда тот не был императором. Что это за услуга, мне неизвестно, в нашем доме об этом никогда не говорили. Став императором, Тиберий не забыл отца, и в короткий срок наша семья удвоила свое и без того немалое богатство. Так что с самого раннего возраста я ни в чем не нуждался, а став юношей, начал вести праздную и разгульную жизнь, проводя дни в дружеских попокойках и развлечениях, не всегда невинных. Отец не препятствовал моему времяпровождению, как многие родители считая, что я должен делать то, чего он сам был лишен в молодости, и что со временем я образумлюсь и стану серьезнее. Бедный отец, как же он ошибался!
Мне шел уже двадцать второй год, а ни о какой серьезности в моем поведении и образе мыслей не могло быть и речи. Мои друзья, такие же шалопаи из богатых семей, как и я, ничего, кроме развлечений и шалостей, знать не хотели, и я им вполне соответствовал. Наши шалости с возрастом приобретали все более опасный характер, пока в один прекрасный день не превратились в настоящее преступление, грозящее настоящим судом.
Я и несколько моих друзей как-то вечером встретили на улице женщину, закутанную в длинную шаль и куда-то спешащую. Мы были пьяны, нам недоставало развлечений, и, окружив женщину, попытались сорвать с нее шаль и заглянуть в лицо. Мы не желали причинить ей вред, а просто шутили, но, на нашу беду, женщина выскользнула из наших рук и бросилась бежать. Нам бы остановиться, но мы стали преследовать ее, а когда догнали, повалили на землю. Больше всего нас распаляло то, что женщина не кричала и не звала на помощь, но упорно прятала лицо в шаль. И даже когда сорвали с нее одежду, обнажив ноги и грудь, она молча и упорно прикрывала лицо ладонями, хотя мы и кричали ей, что, если она покажет лицо, мы ее отпустим. Мы не собирались насиловать ее, но и не хотели отпускать просто так. Впрочем, сейчас трудно сказать, чего мы тогда добивались.
Неизвестно, что бы мы сделали еще, если б на нас не напали несколько солдат стражи, неизвестно откуда взявшихся. Оставив женщину, мы бросились бежать, но скрыться удалось не всем – я и еще двое моих приятелей попали в руки солдат. Нас отвели в караульную и продержали до утра. Утром явился префект стражников, допросил нас поодиночке и отпустил. Все мы были детьми богатых и влиятельных родителей (как и те наши друзья, кому удалось убежать), и потому солдаты и сам префект обращались с нами достаточно вежливо, а префект не посмел оставить нас в заточении.
Я говорю о заточении, и теперь не скрывая улыбки. Все произошедшее в тот день с нами казалось нам игрой, очередным развлечением. Сидя в караульном помещении, мы смеялись, шутили, весело обсуждали ночное происшествие, прелести женщины, которые успели рассмотреть и потрогать. Единственное обстоятельство, огорчавшее нас, было то, что мы так и не смогли увидеть ее лица.
Гроза разразилась уже вечером следующего дня. Я сидел у приятеля, когда прибежал запыхавшийся и испуганный слуга и сообщил мне, что отец срочно требует меня к себе. В первую минуту я решил, что произошло несчастье с кем-то из близких, но слуга заверил меня, что все живы и здоровы, но отец очень сердит. Настолько, что велел за какую-то незначительную провинность наказать раба-управляющего розгами. Это последнее известие было очевидным доказательством, что гнев отца перешел все мыслимые пределы. Отец и вообще не отличался жестокостью характера, а наш управляющий Диоклит был его любимцем, он жил в нашем доме еще задолго до моего рождения.
В тревоге я поспешил домой. У порога меня встретила мать, она была очень встревожена и просила вести себя с отцом как можно мягче. Но когда я спросил, что же все-таки произошло, она не ответила, в глазах ее блеснули слезы, и дрожащей рукой она указала на лестницу, сказав только:
– Иди же, он ждет тебя.
Войдя в кабинет, я увидел, как отец в волнении, которое мгновенно бросилось мне в глаза, ходит по комнате из угла в угол. Он был столь сосредоточен на чем-то своем, что не сразу заметил меня, а заметив, остановился и бросил на меня такой взгляд – гневно-недоуменный, – как если бы в его кабинет ввели корову или лошадь. Указав на меня пальцем, он произнес:
– Ты! – А я не нашел ничего лучшего, как ответить с напускным равнодушием:
– Да, это я, отец, разве ты не видишь.
Не буду описывать сцену, которая произошла сразу же после моих опрометчивых слов. Она безобразна – отец повел себя самым возмутительным образом: кричал, брызгая слюной, призывая богов покарать меня самым жестоким образом, и даже ударил, чего не делал никогда прежде. Я был больше напуган, чем возмущен, стоял, втянув голову в плечи, не понимая причин, побудивших отца на такое поведение.
Наконец, он обессилел, с красным лицом и трясущимися руками упал в кресло и вдруг слабым голосом почти что жалобно проговорил, указав глазами на сосуд с водой, стоявший на краю стола:
– Воды… дай мне воды.
Он пил жадно, встряхивая головой при каждом глотке и проливая воду на одежду. Потом сидел, тяжело дыша, прислушиваясь к чему-то внутри себя и, кажется, позабыв о моем присутствии. Дверь приоткрылась, в комнату заглянула мать. Она с тревогой посмотрела на меня и на отца, но не решилась войти и тихо прикрыла дверь. Отец ничего этого не заметил, а некоторое время спустя, подняв голову и поискав меня взглядом, с горечью выговорил:
– Если бы ты убил меня, то не принес бы нашей семье того несчастья, что принес теперь.
Произнеся это, отец горестно покачал головой, а я, все еще не догадываясь, в чем моя вина, произнес со смирением, на всякий случай:
– Прости, отец.
Такая неожиданная покорность смутила отца, он посмотрел на меня с некоторым удивлением и горечью, но уже без гнева заговорил о деле, так его расстроившем.
Тут наступила моя очередь удивляться, потому что речь шла о вчерашнем ночном происшествии. Женщина, с которой я и мои приятели столь опрометчиво пошутили, оказалась женой одного влиятельного сенатора, друга самого принцепса.
* * *
Здесь я вынужден сделать отступление, чтобы сказать о своих способностях писателя. Их нет, никогда не было, и вряд ли я смогу прибрести их в будущем, потому что способности даются богами от рождения, а они меня этим обделили, выдав взамен способностей лень к наукам и страсть к наслаждениям. Конечно, как и всякий человек моего круга, я получил какое-то образование – закончил риторскую школу, а около года считался учеником известного грека-софиста. Но кроме умения читать, писать и не делать удивленного лица, когда при мне говорят о философских школах или римском праве, я ничего из учения не вынес. Впрочем, в то время это меня нисколько не огорчало, я не задумывался о будущем, принимал настоящее таким, каким оно было – веселым и беззаботным. И то, что беззаботная жизнь так неожиданно прервалась, больше удивило, чем огорчило меня. Я не мог себе представить другой жизни: без развлечений, приятелей, женщин, и молодость казалась мне вечной. Если бы кто-нибудь сказал мне в то время, что сяду за литературный труд, попытаюсь написать нечто вроде записок об одном, очень важном (как оказалось впоследствии) периоде моей жизни, я бы нашел эту шутку несмешной.
Я всегда презирал учение и ученых мужей, не представляя, как можно тратить время на такие скучные занятия, когда в жизни есть столько веселого и радостного. Ученые, философы и подобные им виделись мне людьми скучными, не понимавшими настоящего смысла существования, хотя сами они утверждали обратное: что только они и понимают смысл.
Все, что произошло со мной в жизни, не сделало меня ученым, но избавило от презрения к ним. И теперь, взявшись за свои записки, я сетую на то, что так плохо учился и так мало знаю. Жизнь показала мне многое, но не указала, как излагать и осмысливать то, что дала.
Я никогда не взялся бы рассказывать о своей никчемной жизни, если бы не события, произошедшие со мной в молодости. События, о которых – твердо уверен в этом – обязан поведать. Я только хочу, чтобы тот, кто станет читать мои записки, простил бы мне слабость изложения, нечеткость и сумбурность. Сами события, надеюсь, будут говорить за себя. Они таковы, что даже мои способности и слабый ум не могут помешать читающему увидеть их глубину и значимость.
Итак, возвращаюсь к их естественному ходу, то есть к разговору с отцом.
* * *
– Не может быть! – невольно воскликнул я, когда отец назвал мне имя сенатора – одно из самых громких среди тогдашних политиков Рима.
Мое восклицание относилось не к самому сенатору, а к женщине, с которой мы… которая встретилась нам поздним вечером: жены сенаторов не ходят по темным улицам без носилок, охраны или хотя бы слуги с факелом. И я повторил, правда, уже не так громко и не так уверенно:
– Не может быть!
Отец тяжело поднялся, прошел по кабинету и, остановившись передо мной, сказал:
– Это была она.
Он выговорил это без гнева, но с такой глубокой грустью, что я понял – здесь нет никакой ошибки. А поняв я вспомнил, как женщина упорно молчала и укрывала лицо шалью. Она не хотела быть узнанной. Она боялась.
Из дальнейших объяснений отца выяснилось, что ее все-таки узнали. Кто-то из стражников, задержавших нас. А так как в Риме даже стены имеют глаза и уши, а воздух пропитан тлетворным запахом сплетен, то весть о произошедшем и участниках быстро распространилась в городе. Впрочем, отец узнал обо всем от префекта стражников, допрашивавшего нас. Опытный чиновник сообразил, чем это может угрожать видным римским семьям, чьи отпрыски так неудачно пошутили, и решил известить главу каждой семьи. Благородный порыв префекта был небескорыстен – наши отцы либо обладали большим богатством, либо занимали высокие должности, либо (как мой отец) имели и то и это. Знание же такого рода всегда дорого стоит.
Как я сумел понять позже, в тот день, когда отец разговаривал со мной, влиятельный сенатор еще не знал о своем позоре. А если и знал, то еще не предпринял никаких шагов. Отец был уверен, что он их обязательно предпримет. Мне это могло грозить судом и жестоким наказанием, а отцу потерей должности.
Отец заставил меня рассказать подробности произошедшего и во время моего рассказа стонал и хватался рукой за голову, а когда я закончил, упал в кресло, закрыл лицо ладонями, жалобно произнес:
– Атия. Только она еще может спасти нас.
* * *
Пришло время сказать о сестре отца, Атии, моей тетке. Она была младшей сестрой, и ко времени описываемых событий ей было тридцать шесть лет. В нашем доме не принято было произносить ее имени – не меньше десяти лет отец не виделся и не разговаривал с ней. И тому были свои причины.
Красота Атии не имела себе равных. Один римский поэт (вполне средний) как-то сравнил ее с ослепительным ударом молнии самого Юпитера. Образ глупый, но понятно, что он имел в виду – красота Атии была ослепительной. Я не мастер описывать такие вещи подробно – глаза, волосы, нос, стан, походку, – изложить и более простые предметы мне удается с большим трудом. Скажу только, что я не знал мужчины, который бы не заглядывался на Атию, и не знал женщин, которая бы не хулила ее.
В придачу к красоте боги наделили Атию капризным характером, довольно живым умом и страстью ко всему необычному, высшему. Уже в юности она заявляла, что не хочет жить, как все, чем приводила в ужас своих родителей. Опасаясь проявлений ее необузданного нрава, Атию держали в строгости, следя за каждым ее шагом и не позволяя даже того, что позволялось другим девушкам ее круга. Но, как известно, запреты только усиливают страсти, и однажды Атия сбежала из дома и где-то пропадала целых полгода.
В нашей семье об этом никогда не говорили, но по слухам, доходившим до меня, знаю, что Атия сбежала с каким-то богатым торговцем в Капую и жила в его доме на правах любовницы. Уж не знаю, чем этот торговец мог ее прельстить, но полагаю, что не в нем самом дело, а лишь в том, что Атии надоело жить в родительском доме под надзором, и она возжелала свободы.
Позор, павший на головы бедных родителей, не поддается описанию. Но через полгода Атия вернулась в родительский дом и стала жить там как ни в чем не бывало. Тогда ей было всего семнадцать лет, но, возвратившись из Капуи, она предстала перед всеми – и в первую очередь перед родителями – зрелой и опытной женщиной, которая знает, что нужно делать в жизни, и делает что хочет. Родители были так поражены – сначала ее побегом, а потом неожиданным возращением, – что не пытались ее даже увещевать, и с тех пор Атия стала жить своей, отдельной от семьи, жизнью.
Через год или два, во время праздника Сатурналий, ее увидел Тиберий, будущий принцепс. Как и все другие мужчины, он был поражен ее красотой, но, в отличие от других, не стал обращать внимания на ее дурную репутацию и на то, как посмотрит на эту связь его отчим, император Август. Он объяснился с Атией, и она стала его любовницей.
Должен заметить, что Атию невозможно было принудить делать то, чего она сама не хотела, и невозможно было прельстить обычными земными благами, перед которыми не устоит ни одна женщина – дорогими нарядами, дорогими украшениями, деньгами. И если она сошлась с Тиберием, то это может означать лишь то, что он понравился ей – или как полководец, или как мужчина. Но самую меньшую роль – и я совершенно уверен в этом – в ее выборе играло то обстоятельство, что Тиберий был пасынком принцепса.
Кажется, увлечение Тиберия Атией перешло в любовь. Во всяком случае, связь их длилась долго, и, как я слышал, люди, близкие к Тиберию, рассказывали, что не раз заставали его в слезах у ног своенравной красавицы, умолявшего не покидать его.
Так это или не так, мне неизвестно доподлинно, но как-то я сам слышал от тетки такие слова о Тиберии:
– Он выходил из моей спальни львом, а возвращался ягненком.
Ни женитьба Тиберия, ни его императорство не могли повлиять на их связь – казалось, более крепкую, чем узы самого счастливого брака.
И вдруг все разрушилось едва ли не в один миг. Никто не знает, что было тому причиной, но я уверен, что причина была не внешней, внутренней: то ли Тиберий разлюбил Атию, то ли она его. К тому же принцепс еще в молодости страдал различными болезнями и вообще был слаб здоровьем. А больной человек сильно отличается от здорового не только телесной немощью, но и характером и поступками. Как бы там ни было, но ведь Тиберий провел вдали от Рима, на Капри, целых десять лет, а здоровому человеку такое вряд ли придет в голову.
Материальное положение Атии было незавидным. Родители, по известным причинам, лишили ее наследства, брат (мой отец) не желал ее знать, а любовь Тиберия, как видно, так и не выразилась в золоте. Красота ее тоже несколько поувяла. Остался лишь своенравный характер и живой ум, но в нашем жестоком мире это небольшие ценности. Нужно было выходить замуж, создавать семью, рожать детей, но и это для Атии представляло большие трудности.
Я уже говорил, что ее нельзя было заставить делать то, чего она не хочет, а следовательно, она должна была выбрать мужчину для замужества, а не мужчина ее. Но такой мужчина долго не находился, и бедственное положении Атии с каждым годом делалось все более бедственным.
И вдруг, когда все уверились, что замужество ей не грозит, она выходит замуж. Но как и за кого! За некоего Понтия Пилата, сына вольноотпущенника, клиента начальника преторианских гвардейцев Сеяна.
* * *
Снова вынужден сделать отступление, чтобы сказать, какое значение во времена принципата Тиберия приобрели преторианские гвардейцы и соответственно их начальники. При Тиберии их было двое – Сеян, потом Макрон. Когда Тиберий удалился на Капри, Римом полновластно управлял Сеян, смещая одних чиновников и назначая других, беззастенчиво продавая должности, присваивая богатство тех, кого он объявлял врагами народа и Рима, высылал или отправлял на казнь.
Конечно, все основные документы подписывал сам Тиберий, но ведь все зависит от того, как представить принцепсу то или иное дело и кто его представляет. Не нужно быть человеком большого ума, чтобы понять: Сеян представлял Тиберию дела таким образом, каким это было выгодно ему самому.
Так что Сеян, еще до отъезда Тиберия, уже стяжал в Риме огромную власть, едва ли не равную императорской. Расположенные в провинциях когорты преторианцев он перевел в столицу, устроив казармы у Виминальских ворот – казармы, больше похожие на крепость. Шесть тысяч богато одариваемых своим командиром, сытых, наглых гвардейцев – это огромная сила. Так что, думаю, Тиберию было спокойнее пребывать на Капри, передав власть Сеяну, но оставаясь принцепсом, чем жить в Риме, каждый раз тревожно прислушиваясь к приближающемуся топоту гвардейцев от Виминальских ворот.
Надеюсь, понятно, чьим клиентом был этот самый Понтий Пилат, тогда еще мне неизвестный. Правда, замужество Атии произошло еще до отъезда императора, но власть Сеяна в Риме уже тогда была очень значительной.
Как-то я случайно подслушал тихий разговор отца с матерью о неожиданном замужестве тетки.
– Этот Пилат – варвар, – сказал отец. – Еще его дед был рабом в Брундизии. Говорят, что его господин был в дружбе с дедом Сеяна.
– Не может быть! – всплескивая руками, тихо восклицала мать. – Неужели рабом в Брундизии?
Она так произносила название города, будто быть рабом в Брундизии было более позорно, чем в Риме или где-нибудь еще.
– Да, – подтвердил отец, – я это знаю точно.
– Но Атия, – не переставала удивляться мать, – как она могла?! Этим замужеством она позорит твой род.
– Наш род она опозорила давным-давно, – возвышая голос, ответил отец, – еще когда девушкой сбежала в Капую. И потом, когда… – Он тяжело вздохнул. – Но это всем известно. Сейчас другие времена, и древние роды мало что значат. Любой выскочка может…
Он недоговорил, покряхтел недовольно, но мать все не унималась:
– Но зачем это Атии? Неужели она не могла найти себе кого-то получше. Или она не знает, быть может, что дед этого Пилата был в Брундизии рабом?
– Все она знает, – раздраженно и нетерпеливо, как видно не желая продолжать неприятный для него разговор, выговорил отец. – Но этот Пилат клиент Сеяна, истинного владыки Рима.
– Ты преувеличиваешь, – вставила мать.
– Ничего я не преувеличиваю, – в раздраженном голосе отца послышались явные нотки гнева. – Человек, близкий к Сеяну, в наше время сильнее человека, близкого к принцепсу. Но думаю, дело не только в выгодном браке – Атия на это так просто бы не пошла.
– Но тогда в чем, в чем?
– В том, что ей некуда деться! – произнес отец таким тоном, что мать не решилась продолжить разговор.
Тогда я впервые услышал о Понтии Пилате и, конечно, не мог себе представить, что наши с ним жизненные пути так неожиданно скрестятся.
* * *
Свою тетку Атию я до всего случившегося со мной видел всего несколько раз. Разумеется, втайне от отца.
Как-то я встретил на улице богато украшенные носилки – я был еще подростком – и увидел женщину необыкновенной красоты, смотревшую на меня из-за отодвинутых занавесок окошка. Она поманила меня пальцем и, когда я приблизился, назвала по имени:
– Луций.
Я стоял перед ней, не в силах отвести взгляд. Мне хотелось смотреть на нее, но так же сильно хотелось убежать – даже не знаю, чего больше. Но я остался, а она протянула руку и погладила меня по щеке – так ласково, так нежно, что все мое тело сначала замерло бесчувственно, а потом его бросило в дрожь. Увидев мое состояние, женщина улыбнулась и произнесла:
– Я Атия. Ты слышал обо мне?
Я кивнул, продолжая дрожать всем телом, а она сказала:
– Обо мне говорят много дурного, не слушай их, Луций. Когда-нибудь ты сам все поймешь и решишь. Приходи ко мне в дом, я буду ждать тебя. Только не говори отцу, ведь он по-прежнему на меня сердит.
Договорив, она махнула мне рукой и приказала носильщикам продолжить путь. А я стоял, глядя вслед удаляющимся носилкам, не понимая, что со мной такое происходит и почему мне больше всего хочется, чтобы эта женщина не была моей теткой, но была бы просто знакомой, а еще лучше, если близко знакомой, очень, очень близко.
Я не рассказал о встрече отцу, но и не пошел к тетке. Несколько дней переживал встречу, сомневался – идти или нет (хотелось и было страшно одновременно), но так и не решился, успокоился и забыл.
Следующая встреча произошла года через два. Я был уже вполне взрослым. По крайней мере, считал себя таковым. Начал вести веселую и разгульную жизнь с приятелями, подобными мне. Как-то мы выходили из терм, когда ко мне подошел слуга и, отозвав в сторону, сказал, что меня хочет видеть Атия. Он не сказал, что это моя тетка, а просто назвал имя, но я сразу понял, что это она. Сам не знаю, что со мной произошло, но я, ничего не объясняя приятелям, послушно последовал за слугой. Он привел меня в дом Атии, довольно скромный для возлюбленной принцепса.
Она приняла меня в гостиной, усадила в мягкое кресло, сама села напротив. Произнесла с легкой улыбкой:
– Что же ты не приходишь, Луций, я ждала тебя.
Она сказала это так, будто не минуло два долгих года, а мы говорили с ней каких-нибудь несколько дней назад. Но самое поразительное, что и я воспринял ее слова так же – то есть мне показалось, что в самом деле прошли не годы, а дни. И я ответил, пожав плечами:
– Не знаю, – и, покраснев под ее пристальным взглядом, добавил: – Прости меня.
– Ты похож на отца. – Ее улыбка стала нежнее, а во взгляде мелькнуло особого рода лукавство. – Ты красив, Луций, и, наверное, нравишься женщинам.
Я не знал, что на это отвечать, и покраснел еще больше. Никаких женщин у меня еще не было, если не считать блудниц. Они всегда говорили, что я им нравлюсь. Но это ничего не значило, ведь я платил им.
Я не ответил, но Атия и не ждала ответа. Она вдруг спросила:
– А я нравлюсь тебе, Луций?
Чувствуя, как горит мое лицо, я, опустив взгляд, сцепив пальцы и сжав их до боли, выдавил:
– Да.
Она рассмеялась и, протянув руку, дотронулась до моего колена. Я вздрогнул всем телом и испуганно посмотрел на нее. Ее лицо оказалось так близко от моего, что, только чуть подавшись вперед, я мог бы коснуться его губами. Желание было столь велико, а страх столь всеобъемлющ, что глаза мои увлажнились и лицо Атии передо мной расплылось, а потом и совсем исчезло. Когда влага улетучилась и возвратилась ясность зрения, оказалось, что Атия уже не сидит передо мной, а стоит за своим креслом, положив руки на спинку. Как она могла встать, чтобы я не заметил, было непонятно, может быть, на какое-то время я потерял сознание или разум. Но разбираться в этом не было ни времени, ни возможности, и я встал тоже.
– Благодарю, что ты посетил меня, Луций, – проговорила она ровным голосом без всякого лукавства во взгляде. – Приходи еще, я всегда рада видеть тебя.
Я пробормотал невнятные слова прощания и ушел, ступая не вполне твердо. Слуга вывел меня не через парадный, а через задний выход, и, только оказавшись на улице, я оценил такую предосторожность Атии – никто не должен был видеть, что я выхожу из ее дома, страшно было представить тяжелое объяснение с отцом.
В тот день я не вернулся к приятелям, а пошел домой и, закрывшись в своей комнате, пробыл в одиночестве до позднего вечера. Я ничего не понимал – ни того, что случилось, ни того, что происходит сейчас со мной. Чего добивалась Атия, позвав меня к себе? Не для того же, чтобы проговорить эти ничего не значащие слова и просто увидеть? Я терялся в догадках, но так и не пришел ни к чему определенному. Больше всего меня волновало ее: «А я нравлюсь тебе, Луций?» – и сами слова, и тон, и выражение лица, с каким она спросила это.
Я почти не спал в эту ночь – видел Атию то где-то вдалеке, то совсем близко, так что мог коснуться ее лица губами. Мне стыдно пересказывать все, что я видел и делал в ту ночь, скажу только, что я не один раз «прикасался» губами… и не только к ее губам.
Следующие несколько дней я ходил сам не свой. Не только приятели, но и отец заметили мое состояние. Отец спросил:
– Что с тобой, ты не болен?
Мне почудилась строгость в тоне отца, и на мгновение подумалось, что он все знает. Я с трудом взял себя в руки и ответил как можно более равнодушно:
– Нет, я чувствую себя здоровым.
Так я ответил отцу, но здоровым себя не чувствовал, а чувствовал больным, и болезнь моя с каждым часом усиливалась. Атия постоянно стояла перед глазами, и я понимал, что умру, если не увижу ее. Желание идти к ней было значительно большим, чем страх. И наконец, сам не знаю каким образом, я оказался у дверей ее дома.
Навстречу мне вышел знакомый уже слуга, не очень дружелюбно на меня посмотрел, на мою просьбу доложить Атии, что я хочу видеть ее, холодно кивнул и ушел. Отсутствовал долго, в какую-то минуту мне показалось, что он забыл обо мне. Наконец вернулся, поманил за собой и провел в гостиную.
Атия встретила меня, стоя у окна, спиной к свету. Я подошел и, не произнеся ни слова, остановился, виновато на нее глядя. Она тоже молча смотрела на меня. Лицо ее было в тени, и я видел его неясно, зато ясно ощущал идущее от нее тепло. Не знаю, ложное это было ощущение или настоящее, но я чувствовал это ее особенное тепло. Голова моя кружилась, а на глазах, как и в прошлый раз, выступили слезы.
Атия прервала молчании:
– Ты хотел видеть меня? Зачем?
Она произнесла это так отстраненно, так холодно, что ощущение тепла, идущего от нее, исчезло в одно мгновение, и его заменил холод, от которого меня бросило в дрожь. Не понимаю, откуда взялись силы, но я ответил – глухо, вяло, – не так, как хотел бы:
– Я думал о тебе.
Сказал и тут же услышал ее смешок, а за ним ответ:
– Что же из этого следует? В Риме много мужчин, которые думают обо мне.
Если бы она достала кинжал и пронзила мою грудь, мне, я уверен, не было бы так больно. Боль, настоящая телесная боль в груди была столь сильной, что я невольно простонал и, чтобы не упасть перед ней на пол, собрав всю свою волю, повернулся и выбежал из комнаты.
Заболел я самым настоящим образом. Испуганные родители позвали известного врача, потом еще одного. И тот и другой долго осматривали меня (болезнь моя заключалась в том, что я лежал без движения, не отвечал на вопросы и отказывался от еды), произносили разные мудреные слова с выражением значительности и превосходства на лицах, качали головами. О сути моей болезни один говорил одно, другой совершенно противоположное. Их ученая беседа у моего ложа закончилась горячим спором и обоюдными обвинениями в невежестве и шарлатанстве. Наверное, спор перешел бы в драку, если бы не вмешался отец и не выгнал из дома обоих. В тот же день он перевез меня на нашу загородную виллу.
Чистый воздух, покой и заботливый уход матери сделали свое дело – я стал быстро поправляться, а уже через месяц вернулся в Рим вполне здоровым.
Об Атии я вспоминал еще долго, но уже без прежней остроты и отчаяния. Молодость сама по себе восстанавливает силы – я вернулся к своим приятелям и привычному образу жизни и через короткое время сам, вспоминая, удивлялся тому, что произошло со мной.
В последующие годы я видел Атию два или три раза, но издалека. Смотрел на нее равнодушно, а сердце мое билось при этом уверенно и ровно.
|
|